Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но через несколько дней после звонка Анна получила от Люси ещё и письмо следующего содержания:
«Анна, дорогая!
Твой звонок прошлой ночью так много значил для меня! Я не ожидала, что испытаю такое прямо-таки радостное чувство от того, что услышала звук хоть чьего-то голоса – а уж услышать твой смех – это было и вовсе слов нет как дивно. Раньше тебе не написала по многим-многим причинам – но в мыслях ты у меня была постоянно – с большой любовью и раздирающим сердце сочувствием – и я за каждым шагом на твоем пути следила.
Этот удар, должно быть, сокрушителен для тебя – для всех вас, конечно, – но я знаю, что ты значила для своего отца больше, чем кто-либо, из-за этого ты и принимаешь это ближе к сердцу и переносишь тяжелее. Безмерным утешением для тебя должно быть само то, что у тебя имелась возможность так много времени находиться при нём весь этот последний год. Теперь ты, конечно, ежесекундно осознаешь, какая зияющая пустота образовалась на том месте, где всегда – всю твою жизнь – была великая сила его любящего присутствия. <…>
Люблю вспоминать о том, как неимоверно он тобою гордился. <…> Он мне так часто и с таким чувством говорил обо всём, что ты делала на радость и в утешение ему во время поездки в Ялту. Он сказал, что ты была так невероятна, – и что с тобою всё там было иначе, чем могло быть без тебя. Он рассказал мне о твоем шарме и такте – и о том, как ты всем там полюбилась. Рассказал, какой способной ты оказалась, и какой заботливой, и памятливой – и даже о машинописных подсказках, которые ты оставляла в его номере по утрам и вечерам с напоминаниями о том, какие именно важные дела ему предстоят. Я надеюсь, он и сам тебе всё это успел высказать, – но ведь случается кому-то и забывать лично поблагодарить близкого. В любом случае, ты и так, должно быть, знала, насколько он тебе был признателен, – ведь вы понимали друг друга и без слов.
Ни о каких подобных чувствах Франклин ей даже не намекал. В глубине сердца Анна понимала, что была полезна отцу, а в последние недели его жизни – во многом и вовсе незаменима. И теперь, ознакомившись с изъявлением этих отцовских чувств в пересказе Люси, она, должно быть, почувствовала себя так, будто отец вдруг обратился к ней с последними словами из-за гробовой доски и высказал, наконец, всё то, чего она так и не дождалась от него услышать при жизни.
Мир потерял одного из величайших людей, какие когда-либо только жили на свете, – писала Люси в заключение. – По мне – так наивеличайшего. Он башней высится над всеми. <…> Это печальная неизбежная истина, что ты теперь будешь и страдать соразмерно твоей любви к нему, которая была воистину великой. Никто тебя от этого не избавит. <…> Прости меня за то, что пишу вещи, которые ты и так знаешь лучше меня – и которые для тебя святы, – и не должно было бы их касаться посторонней. Но я вот почему-то себя таковой никак не могу почувствовать и верю крепко, что ты меня понимаешь. <…>
С любовью к твоему мужу – и к тебе – дорогая Анна, потому что ты его дитя и потому что ты – это ты»{763}.
Из всех писем, когда-либо полученных Анной, это, возможно, стало для неё самым значимым. Во всяком случае, она хранила его при себе до конца жизни.
Через девять месяцев после предутреннего звонка в Спасо-Хаус Гарриманы отбыли из Москвы. За это время, как и предчувствовала Кэти, кардинально изменилось буквально всё. На следующий день после смерти президента Аверелл устроил панихиду по Франклину, на которой зачитал отрывки из молитвы Рузвельта в день высадки десанта в Нормандии – радиообращения, текст которого помогала составлять Анна{764}. По всему городу в дань уважения памяти усопшего президента были вывешены траурные красные флаги с чёрной каймой, – и это, в общем-то, явилось для Кэти неожиданностью. Аверелл планировал вылететь в Вашингтон, чтобы вкратце проинформировать президента о текущей ситуации в Советском Союзе, прихватив с собою, наконец, и истосковавшуюся по родине дочь. Смерть Рузвельта сломала эти планы. То есть в Вашингтон с первым докладом для президента Трумэна посол 17 апреля всё-таки вылетел, а вот Кэти осталась в Москве наедине со своими мыслями о неопределенности будущего – как для них, Гарриманов, так и для всего мира, – при новом президенте у руля{765}.
Аверелл пообещал президенту Трумэну продолжить нести дипломатическую службу в Москве до полного завершения войны[86], но быстро оказался в ещё большей изоляции от новой администрации, нежели от прежней. Если Рузвельт прислушивался к советам Аверелла реже, чем следовало бы, новый госсекретарь Джимми Бирнс вовсе его советам не внимал, а президенту о них даже не докладывал{766}. Пока Аверелл продолжал выполнять эту свою неблагодарную работу, родные и близкие Гарриманов на родине уже вовсю готовились к их скорой встрече. «Когда вернусь в Нью-Йорк, едва ли у меня получится жить в доме 18E по 68-ой, – писала Кэти сестре о перспективе возвращения в их семейные апартаменты. – Мне бы скорее хотелось независимости»{767}. Кэти никогда не была предрасположена ни к ностальгическим воспоминаниям, ни к попыткам остановить прекрасное мгновение. Целых четыре года она последовательно проживала день за днём ради своего отца, и этот опыт, конечно, останется ей дорог, но мир не стоит на месте, и Кэти не желала от него отставать. Война изменила социальную ткань Соединённых Штатов и открыла небывалые прежде возможности перед незамужней женщиной. Следующим приключением для Кэти станет жизнь для самой себя.
Но тут обнаружилось, что Кэти придётся ещё чуток повременить с обретением личной независимости. Аверелл согласился задержаться в Москве ещё на несколько месяцев для упрощения передачи дел от старой администрации новой; и она, конечно же, останется при отце до завершения работы, которую они вместе начали. Лишь после этого, в самом начале нового года, Аверелл и Кэти, наконец, отбудут из Москвы на родину.
Итак, в январе 1946 года, после почти четырёх совместно проведенных лет за океаном, невероятное партнёрство отца с дочерью подошло к концу. Транзитом через Японию, Корею, Китай и Сан-Франциско Гарриманы наконец долетели до Нью-Йорка. Пока они там ещё только привыкали к резко изменившемуся жизненному укладу, из Москвы им вдогонку прибыла морем пара совершенно особенных и даже необычайных подарков. Сталин выслал им из Советского Союза двух дорогущих коней: английских кровей жеребца по имени Факт для Аверелла и русского кавалерийского коня по имени Бостон для Кэти. Бостон вообще имел героическое прошлое, поскольку участвовал в разгроме нацистов под Сталинградом{768}. Этот жест Сталина был невероятно щедрым в денежном выражении, но советский вождь и здесь остался верен себе: смысл жеста был исполнен загадочности. Преподнёс ли он этих племенных жеребцов в знак искреннего уважения к Гарриманам? Или же это материальное вознаграждение им за оказанные услуги и признание их заслуг в деле содействия – пусть порою и невольного, или по недоумию – укреплению его авторитета и статуса на международной арене и решению его задач в послевоенном мире? Узнать об этом Гарриманам было не суждено. Как позже признает Аверелл: «Для меня Сталин остаётся самым непостижимым и противоречивым персонажем из всех, кого знал, – и пусть приговор ему вынесет